Мне было всего 10 лет, когда прадеда Фёдора сбил насмерть грузовик. Фёдор был увлекающимся человеком. Совершал непредсказуемые поступки.
Ему как будто захотелось погонять голубей на проезжей части. Дедовская смерть, быстрая и неловкая, произошла у меня на глазах.
В тот осенний день мы гуляли по Старому Арбату. Я всегда называл Фёдора дедом, потому что настоящий мой дед, Максим Фёдорович, погиб задолго до смерти своего отца и до моего рождения. Да и странным это казалось, называть живого человека в лицо прадедом.
Мы шли вдвоём, и дед рассказывал о себе. За 90 лет у него скопилось много историй, в которых он находился на краю гибели, но по счастливой или глупой случайности выжил.
Например, в 17 лет он должен был удавиться петлёй, в которую полез из-за бабы. Но хлипкий потолок барака попросту не выдержал его веса. Доски взвыли и с хрустом обломились на голову молодого деда.
— Валяюсь весь в трухе, шея гори-и-ит, сволочь! А ни слезы не выдавлю. Хоть бы одна пролилась — легче б сразу сердцу! Нет! Совсем разучился плакать с тех пор. Видать, жилу какую-то затянул петлёй этой. Остолоп пузатый. Ну и на фронт пошёл, чего уж там. Война всякому сгонит пузо!
Странно, но дед Фёдор краснел не за глупую попытку самоубийства. В рассказах он всегда стыдился своей подростковой полноты:
— Коли дом такого борова не выдержал, так разве ж какая баба выдержит?! Оно и ясно, что всякая надорвётся! Надобно работать над собой!
И бросил учёбу, пошёл воевать. По этой логике получалось, что излишний вес, сперва спасший Фёдора от петли, тотчас толкнул его в самое пекло Второй Мировой. Но и там деду не посчастливилось встретить смерть.
За три военных года он успел побывать под колёсами броневика, накрыть животом неразорвавшуюся гранату, провалиться в речную прорубь! Участвовал в каком-то бешеном количестве сражений. Если перечислять всё скопом, то сложно поверить, что всё это происходило с одним человеком. Он как Индиана Джонс, только родной. И мне грустно, что я не верил в дедовские истории, пока он жил.
С дедом хорошо было похохотать, пошататься по улицам. Но воспринимать всерьёз его не получалось. Лысый, чудаковатый, но всегда бодрый и словоохотливый, он вышагивал по Арбату своими девяностолетними ногами и весело поглядывал на меня.
В день смерти Фёдору захотелось рассказать историю, которую раньше я от него не слышал:
— Знаешь, малой… ведь войны я никогда не боялся. Пули-шмули… я и каску-то толком не носил. Налегке бегал по линии. А вот с бабами… это, брат, беда-а-а! Меня ж в 17 всё равно, что танком переехало, когда увидел Ольгу, прабабку твою с Матвеем Курицыным.
Он был на год старше и уходил на фронт. Я за этой дурёхой полгода бегал! Цветы, кино, вино! А Курицын махнул загорелой рукой в гимнастёрке, и на этой руке уже 5-7 баб висит. Оленька в том числе. Ну и приглянулась она ему. Ещё бы… волосы медные до самого экватора. Глазищи-и-и! — Фёдор показал глазищи на груди, — Вот таковские! Так ещё и воспитательница! Не мудрено в такую бабу втрескаться.
Только не везде свезло Курицыну. Погиб он в 43-м. Прилетел снаряд в окоп. А я вернулся. С ногами, руками. Целёхонький!
Когда Дед Фёдор рассказывал, то любил активно жестикулировать, изображать что-то. Он говорил:
— Вышел с вагона. Оглядываюсь. Так-так. Вот она, Ольгуша-то. Неужто про Курицына не знает? А ну-ка, — и он показывал это "а ну-ка". Как прабабка подлетела к нему, а он схватил её в охапку, сжал крепче крепкого, а потом подкинул на радостях чуть не до небес! Она плакала:
— Снилось мне, Федя, что мы с тобой совсем старенькие идём по Арбату. Внучек за нами бежит, а ты ему фронтовые истории рассказываешь.
— Так и сталось, как она говорила, малой. Мы с ней идём, и ты вот за нами поспеваешь, — дед отчего-то помрачнел и остановился. Я огляделся. По Арбату сновали китайские туристы, фотографировались, хохотали прохожие. Спросил:
— Мы, вроде бы, с тобой вдвоём, дед?
Фёдор улыбнулся, ущипнул седую бороду:
— Всё верно, малой! Тебе об этом сейчас незачем думать. Э-эх, пропади оно всё! Слушай сюда внимательно и смотри на меня!
Мы уже прошли через весь Старый Арбат и стояли у проезжей части. Дед склонился надо мной, взял за плечи. Борода его тряслась:
— Смотри на меня, малой! В 17 лет я умер. Задохся в петле. И тогда было мне видение. Подошла ко мне висящему смерть, толкнула в коленку, я и повалился вместе с досками. И давай хрипеть. Ох! Вздохнуть бы! А она мне:
— Тише сиди! Потом надышишься! Раз уж ты такой гордый, что готов был бабу простую на смерть разменять, то вот тебе моё слово...
Я сам не свой лежу на полу. Ни моргнуть, ни вздохнуть. Вгляделся в гостью свою, а это Оленька. Только вместо сарафана красного на ней саван потрёпанный развивается. И вся она... как бы, неживая, чеканит кладбищенским колоколом:
— Не сыщешь ты меня нигде, Феденька, кроме как в жизни с другой женщиной. Быть тебе с Ольгой на земле и небесах или одному век вековать. А теперь, гляди, голубчик, наверх. Туда, где дощечки отошли. Видишь? Дедушка на наш разговор смотрит. Знает, что о нём сейчас заговорили. Жену он свою похоронил на днях. Три четверти века с ней прожил, а ведь когда-то также в петельку лез.
Теперь дедушка на небеса просится. А он уж ста-а-аренький. 110 лет отпраздновал в этом году. Вот хочешь до его лет дожить, прими от него дар — бессмертие. Но ежели на кого, кроме Ольги позаришься — мигом сгинешь! В адском котле вариться будешь!
— Ну что, Фёдор, принимаешь дар? — спрашивает меня.
Я дыхнуть не могу. Какой там говорить или спорить? Кивнул кое-как. Смерть глянула наверх:
— А ты, дедушка, отрекаешься от дара?
— Да-да! Прими меня, Господи, на небеса!
Лёжа на полу, я видел через щель, как засуетился наверху старик. Как затряслись его плечи, выпучились глаза. И, наконец, он затих, уставившись пустыми зрачками в щель.
А через несколько секунд изо рта его заморосили красные капли мне на лоб. Ничего мерзотнее я в жизни не испытывал, чем переход к этому самому бессмертию.
Потом я сумел вздохнуть. Вобрал изо всех сил воздуху и… уснул. Незнамо сколько проспал. А разбудила мать стуком в дверь. С колхоза приехала. Я зырк на потолок — все доски на месте, и люстра вот висит. Я в комнате один. Будто приснилось всё. Тронул шею — как и не было верёвки. Не иначе чёрт погулял у нас.
В этот момент дед, наконец, распрямился. Последние предложения он выпалил практически на одном дыхании, как будто боялся, что времени совсем мало. Он устало вздохнул:
— И на фронт пошёл твой прадед. Потому что Олька тогда ещё с Курицыным таскалась. А с другими бабами мне уже как-то боязно было. Такая вот ерундистика, внучек…
— Дед!
— Ну?
— А может, и правда всё это приснилось?
Фёдор усмехнулся и защипал бороду:
— Вот ты и проверишь, малой!
— Что проверю?
— Ну… враль твой прадед или честный человек.
— Ты что, дед?
— А Дед Пишто! Вот што! — он на секунду даже разозлился, сжав кулак, но быстро собрался, — Максимка мой мне тоже не поверил тогда. Отмахнулся только. Но ему было за 50! Поздно я спохватился! Твой отец уж тоже не первой свежести был. Вот и дождался я тебя, малой! — дед подмигнул, как бывало раньше, и хлопнул меня по плечу.
— Да я верю тебе, дед!
— Да вижу я всё. Верю-не-верю. Ты лучше скажи вот что, — дед снова склонился ко мне, его борода щекотала мне лицо, — Понимаешь… заждалась меня Оленька, — дед мотнул головой в сторону проезжей части. Теперь и я увидел её. Прямо на разделительной полосе стояла девушка, одетая в какие-то лохмотья. Она поймала мой взгляд и кивнула, а дед шепнул, щекоча бородой: «Принимаешь дар?».
Только тогда я начал по-настоящему верить своему родному прадеду, но не сумел сказать ему ни прощай, ни спасибо, ни даже простое «да». Я лишь кивнул. Фёдор по-молодецки распрямился и воскликнул:
— Ну, а я от дара отрекаюсь! — и побежал разгонять голубей.